Обратная связь
gordon0030@yandex.ru
Александр Гордон
 
  2003/Октябрь
 
  Архив выпусков | Участники
 

Три кризиса Розанова

  № 312 Дата выхода в эфир 30.10.2003 Хронометраж 40:08
 
С Стенограмма эфира

В чем состоит парадоксальность личности Розанова? Почему начинать читать Розанова можно с любого места? А с какого места можно начинать изучать этого «мага слова», творческое наследие которого насчитывает более пятидесяти томов? О трех переломных момента в его биографии, трех кризисах, способных помочь приблизиться к пониманию этой уникальной личности, — историк Виктор Сукач.

Участник:

Сукач Виктор Григорьевич
 — историк, старший научный сотрудник Института Мировой Литературы (ИМЛИ)

Материалы к программе:

Три кризиса Розанова:

1) Студенческий период и период борьбы с позитивизмом. В 1882 окончил историко-филологический факультет Московского ун-та. Эволюция взглядов от социалиста до консерватора, до автора книги «О понимании», которая предстала ему, по его же словам, в видении, и на которую один из знакомых Розанова демонстративно помочился. Преподавал историю и географию в гимназиях. С 1893 занимался канцелярской работой.

2) С 1898 г. начинается самый длительный творческий период. В 1899 стал сотрудником газеты «Новое время». Примыкал к поздним славянофилам, после 1905 — представитель богоискательства. В этот период Розанов встречает В. Д. Бутягину, но церковь их не венчает, и дети от такого сожительства считаются незаконнорожденными. Это период критики церкви Розановым, по гениальному определению Розанова «исторической церкви», критики переходящей в противоборство с христианством в целом. Это период «светопреставления», когда Розанова озарило, и он нашел свой стиль и начал писать легко и свободно. Основная тема этого периода — брак и христианство.

3) Третий кризис — предсмертный период (2–3 недели) явлений, видений Розанова. С 1917 жил в Сергиевом Посаде.

Из энциклопедического словаря Брокгауза и Эфрона 1899 г:

Розанов Василий Васильевич
 — современный философ, публицист и критик, родился в Ветлуге в 1856 году, окончил курс в московском университете по филологическому факультету, был учителем истории и географии в брянской прогимназии, Елецкой гимназии и Бельской прогимназии; с 1893 года служит в центральном управлении государственного контроля. Неудовлетворенный схемой университетских дисциплин, лишенных цельности и последовательности, Р., в обширном труде: «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки, как цельного знания» (Москва, 1886), дает план возможного понимания или познания мира, определенный изучением первоначального строения ума, которому соответствует строение мира. Все познаваемое распределено в понимании, содержится в его формах, но только еще закрытое, непознанное; понимание завершает деятельность разума и дает ему успокоение. Всестороннюю критику утилитаризма Р. дал в статье: «Цель человеческой жизни» («Вопросы философии», 1892, кн. 14 и 15); эстетические воззрения Р. изложены в книге «Красота в природе и ее смысл» (Москва, 1894), написанной по поводу взглядов Вл. С. Соловьева. Гораздо больше внимания Р. посвятил философии истории, в связи с запросами и требованиями современности. («Религия и культура», сборник статей, Санкт-Петербург, 1899). Выступив на это поприще статей: «Место христианства в истории» («Русский Вестник», 1890, 1 и отдельно), Р. обнаружил довольно определенную славянофильскую окраску в духе К. Н. Леонтьева и, наконец, выступил решительным противником некоторых основных идей догматики. Статьи Р. о браке (1898) были поворотным пунктом в этом отношении. Много было сказано здесь такого, что повергало в неподдельное изумление как единомышленников, так и противников Р. (по его мнению, например, день Ходынской катастрофы есть, вместе с тем, и счастливый день русской истории). Нельзя не признать, однако, что встречающееся у Розанова своеобразное освещение исторических событий будит мысль неожиданными параллелями и взглядами. То же самое следует сказать и о статьях его педагогического содержания, собранных в книге: «Сумерки просвещения» (Санкт-Петербург, 1899). Критикуя современный строй школы и воспитания, Р. находит, что во всех борющихся системах воспитания нарушены три принципа образования: принцип индивидуальности, требующий, чтобы как в образуемом, так и в образующем была сохранена индивидуальность; принцип целости, требующий, чтобы всякое входящее в душу впечатление не прерывалось до тех пор другими впечатлениями, пока оно не окончило своего взаимодействия с ней; наконец, принцип единства, состоящий в требовании, чтобы образующие впечатления были все одного типа. В своих порой блестящих и всегда крайне парадоксальных критических статьях Р. занимался почти исключительно Достоевским и Гоголем: «Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского, с присоединением двух этюдов о Гоголе» (Санкт-Петербург, 1893) и «Литературные очерки», сборник статей (Санкт-Петербург, 1899). О Р. существует много полемических отзывов, из которых наиболее известна статья Вл. С. Соловьева: «Порфирий Головлев о свободе и вере» («Вестник Европы», 1894 год, 2). Его новейшие труды: «В мире не ясного и не решенного» (СПб., 1901); «Природа и история. Сборник статей» (ib., 1900); «Семейный вопрос в России» (ib., 1903).

Идеи Розанова:

Развивал идеи о понимании как отличной от эмпирического познания деятельности разума. Природа человека иррациональна и доступна только религии. Индивидуальное бытие самоценно и происходит из «утробы универса». Разделял концепцию соборности, общинности русской жизни. Пол понимал как мистическую связь человека с Богом. Одним из первых выдвинул тезис «о достоинстве христианства и недостоинстве христиан», развитый затем Н. А. Бердяевым. «В книгах и статьях Розанова уделяется большое внимание критике христианства. Он рассматривает светлое христианство старца Зосимы и Алеши Карамазова как вымысел Достоевского, по его мнению, есть печальная религия смерти, проповедущая безбрачие, пост и аскетизм» (Лосский Н. О. История русской философии М. 1991). Главные сочинения: 1) Около церковных стен: В 2 т. СПб., 1906; 2) Тёмный лик. Метафизика христианства. СПб., 1911; 3) Люди лунного света. Метафизика христианства. Спб., 1913; 4) Апокалипсис нашего времени.Вып.1–10. Сергиев Посад, 1917–1918; 5) Уединенное. Почти на правах рукописи. Пб., 1912; 2-е изд. Пг., 1916; 3-е изд. М., 1990;

Учение Розанова:

Что делать?
«„Что делать?“ — спросил нетерпеливый петербургский юноша. — Как что делать: если это лето — чистить ягоды и варить варенье; если зима — пить с этим вареньем чай». (Розанов В. В. Эмбрионы//Русская философия. Конец ХIХ — начало ХХ в. СПб., 1993. С. 166). «Западная жизнь движется по законам лирики, наша до сих пор — в формах эпоса; но некогда и мы войдем в формы лирики. Вопрос Чернышевского, поставленный в заглавии его романа, есть вопрос существенно лирический, несвоевременный; ему может быть дан только бытовой ответ: делать нужно то, что было делаемо вчера». (Там же. С. 166).

Гений. «Гений обычно бездетен — и в этом его глубокая и, может быть, самая объясняющая черта. Он не может рождать, и, кто знает, нужно ли это для него? Он есть некоторая ding an sich. Как орудие, как низменное средство, как земная сторона небесной тайны — половые аномалии, так часто встречающиеся у гениев; влечение к разврату; раннее половое развитие; „пороки детства“. Лермонтов и Байрон 11–14 лет испытывают любовь; как это уродливо, как гениальны они. Рафаэль и Александр Македонский равно бездетны; бездетны Цезарь и Ньютон. Потомство гения, если даже оно есть, — чахло и быстро гибнет; большею частью это — женское потомство. Вспомним Наполеона I и нашего Петра. Здесь лежит объяснение, почему после гениальных государей династии, большею частью, пресекаются и начинаются „смуты“». (Там же. С. 167.)

Эмбрионы. «Весь мир есть игра потенций, я хочу сказать — игра некоторых эмбрионов, духовных или физических, живых или мертвых. Треугольник есть половина квадрата, известным образом расчерченного, и на этом основаны его свойства, измеримость, отношения к разным фигурам; Земля есть „Сатурново кольцо“, оторвавшееся от Солнца, разорвавшееся, склубившееся, и поэтому она тяготеет к Солнцу; и всякая вещь есть часть бесчисленных других вещей, их эмбрион, потенция их образования — и поэтому только он входит в соотношение с этими другими вещами, связывается с ними, а от других, наоборот, отталкивается. Поэтому, говорю я, жизнь природы есть жизнь эмбрионов; ее законы суть законы эмбриональности; и вся наука, т. е. все и всякие науки, суть только ветви некоторой космической эмбриологии». (Там же. С. 168.)

Народ, его формы. «Когда народ умирает — он оставляет одни формы: это — скелет его духа, его творчества, его движений, внутренних и внешних. Республика, монархия — разве это не формы? Трагедия, эпос, „шестистопный ямб“ — разве не формы? Не формы — Парфенон, как и Девятая симфония? И, наконец, метафизика Платона или Гегеля? И вот почему, еще раз: когда народ оканчивает свое существование — формальная сторона всех им создаваемых вещей приближается к своему завершению». (Там же. С. 167.)

Чувство Бога. «Чувство Бога есть самое трансцендентное в человеке, наиболее от него далекое, труднее всего досягаемое: только самые богатые, мощные души, и лишь через испытания, горести, страдания, и более всего через грех, часто под старость только лет, досягают этих высот, — чуточку и лишь краем своего развития, одною веточкой, касаются „мирам иным“; прочие лишь посредственно — при условии чистоты душевной — досягают второй зоны: это — церковь. Коснувшиеся „мирам иным“, отцы мира христианского — оставили слова об этом касании; они сложились в обряд, ритуал, требования; выросли как обычай, как учреждения; окреп канон, создалась литургия; построен храм. Создалась масса материальной святыни, уловимой формами времени и пространства. И здесь почил Свет Божий, как праведник почивает в своих мощах. Касание сюда уже для всякого доступно; это — средство спасения, всем предложенное. Да не касаются же руки человеческие этой высочайшей святыни всего человечества. Что-нибудь поколебать здесь, сместить, усилиться поправить, даже улучшить (без знания „миров иных“) — более ужасно, чем вызвать кровопролитнейшую войну, заключить позорнейший мир, предательством отдать провинции врагу. Внести неудачную программу в семинариях, удалить чин дьяконский из богослужения — хуже. Чем неудачно воевать под Севастополем, чем заключить Парижский трактат и даже чем „восстановить Польшу“. Ох, уж эти починщики таинственной и живой истории!» (Там же. С. 170.)

Тайна православия. «Вся тайна православия — в молитве, и тайна быть православным заключается в умении молиться. Признаемся, мы чувствуем отвращение всякий раз, когда заводится речь о цезаропаризме или папоцезаризме. Когда стоишь в храме и видишь молящихся — как применить сюда эти понятия: что они — цезоропаписты или папоцезаристы? Все это темы для нас интересные, и именно интересные настолько, насколько мы разучились молиться». (Там же. С. 171.)

Искусство и действительность. «Нет более обманывающей фигуры, чем „Моисей“ Микел-Анджело: этого Моисея не было — фантазия художника, его априорная мысль ошиблись. Моисей был косноязычен: написатель книг, равных которым не знает мир, вовсе не мог говорить. Не поразительно ли? Вся мощь слова сосредоточилась в духе, и для телесного языка, для этого болтающегося куска мяса, — ничего не осталось. Но он еще вывел израильский народ из Египта; он провел его через пустыни; довел до „земли Обетованной“. Удивительный человек; как верны, проникновенны слова Гейне: „Как мал Синай — когда на нем стоит Моисей“. Это величайшее слово удивления к Моисею, какое мы знаем, вырвавшееся у язычника — писателя, в языческую эпоху. Я думаю — он был мал и тщедушен; быть может — без бороды или с немногими редкими волосами на подбородке. Я думаю, он также был в теле своем нем по отношению к делам, им совершенным, как был нем в языке по отношению к написанным им книгам.Он весь был внутри, сосредоточен. Без сомнения, он был прекрасен, как никто из людей — никто до Христа: но это красота неуловимая, непередаваемая, и во всяком случае непереданная. Микел-Анджело обманулся и обманул». (Там же. С. 173.)

Критика Розанова и его учения:

Из статьи Н. А. Бердяева «Христос и мир»:
(В. Розанов один из величайших русских прозаических писателей, настоящий маг слова.) [В. В. Розанов] пугает христиан, как старых, так и новых. Затрудняются отразить его удары, считают самым опасным противником Христа, как будто у Христа могут быть опасные противники, как будто делу Христову могут быть нанесены неотразимые удары. А Розанов враг не христианства только, не «исторического» христианства, а прежде всего самого Христа. Христианство не так для него отвратительно, все же христианство было компромиссом с «миром», в христианство проникло начало домостроительства, в стихии христианства образовался семейственный быт, христианство создало крепко-чувственный быт белого духовенства, христианство разрешило «варенье» кушать, детей плодить, восприняло в себя почти весь «мир». Христос для Розанова хуже христианства, Христос беспощаден к миру, Христос страшен своим мироотрицанием... И Розанов совсем не так уж враждебен христианскому быту. Ко многому в этом быте он привержен, елейная его любовь к семье из этого быта вышла. Розанов враг Христа, и только отсутствие настоящего мужества заставляет его маскировать эту вражду и вводить в заблуждение добрых людей... Пора разрушить как то, что Розанов является реформатором христианства, так и то, что он страшный и непобедимый враг веры Христовой, более страшный, чем Ницше. Блестящий, чарующий литературный талант, смелость и чувственная конкретность в постановке вопросов, сильное мистическое чувство — все это поражает в Розанове, почти гипнотизирует при чтении его статей. Но не так страшен черт, как его малюют. Ясное философское и религиозное сознание без особенного труда может вскрыть путаницу в самой постановке розановской темы, и путаницу не случайную, не от умственной слабости Розанова проистекающую, а путаницу роковую, высшим смыслом посланную для целей, подобных розановским.

Тема Розанова... — Христос и мир, отношение между Христом и миром. Тема эта с необычайным талантом и блеском развита Розановым в статье «Об Иисусе Сладчайшем и о горьких плодах мира», и статью эту я, главным образом, буду иметь в виду в настоящей (статье) [ответе]. У Бога есть дитя — Христос и дитя — мир. Розанов видит непримиримую вражду этих двух детей Божьих. Для кого сладок Иисус, для того мир делается горек. В Христе мир прогорк. Те, что полюбили Иисуса, потеряли вкус к миру, все плоды мира стали горькими от сладости Иисуса. Все это написано удивительно красиво, ярко, смело и по первому впечатлению опасно. Нужно выбирать между Иисусом и миром, между двумя детьми Божьими... По чудесному выражению Розанова, Христос — моно-цветок, и что значат все цветы мира по сравнению с Ним.

Розановская постановка вопроса производит очень сильное впечатление, все возражения со стороны апологетов христианства представляются жалкими и слабыми. Розанов говорит конкретно и на первый взгляд ясно, дает почувствовать всю остроту вопроса, он ошеломляет и гипнотизирует. Он грубоват, когда тащит монаха в «театр», но монах действительно представляется беспомощным. Лепет официальных защитников Церкви не убедителен, у всех остается впечатление, что Розанов показал, наглядно показал абсолютную противоположность между Христом и миром, абсолютную несоединимость сладости Христа со сладостью мира. Для Розанова Христос есть дух небытия, дух умаления всего в мире, а христианство — религия смерти, апология сладости смерти. Религия рождения и жизни должна объявить непримиримую войну Иисусу Сладчайшему, отравителю жизни, духу небытия, основателю религии смерти. Христос загипнотизировал человечество, внушил нелюбовь к бытию, любовь к небытию... Розанов — гениальный обыватель, и вопрос его в конце концов есть обывательский, мещанский, обыденный вопрос, но формулированный с блестящим талантом. Тем и поражает Розанов, что он говорит нечто близкое обывательскому сердцу, что вопрос о сладких и горьких плодах мира задевает мещанина этого мира, смущает официальное христианство, давно уже превратившееся в мещанство. Розановская семья, варенье, театры, сладости и радости благополучной жизни понятны и близки всему обывательскому царству, которое в этом и видит сущность «мира» и «мир» этот хотело бы спасти от гипноза Иисуса Сладчайшего. Для Розанова бытие есть быт, «мир» есть сладость бытовой жизни. Это очень глубоко, это — сила.

...Розанов бытовой человек, у него есть напряженное чувство быта и очень слабое чувство личности... Потому Розанов и не сознает трагизма смерти, трагизма личной судьбы, ужаса индивидуальной гибели. У Розанова есть что-то общее с Л. Толстым в жизнеощущении, есть у них точка, в которой одинаково ветхозаветно они чувствуют мировую жизнь. Подобно Толстому, Розанов разворачивает перед миром «детскую пеленку с зеленым и желтым» и пеленкой этой хочет победить смерть и личную трагедию. «Крейцерова соната» была только обратной стороной этой пеленки. И Л. Толстой, и Розанов приходят к закреплению обыденности, к мещанству, не соответствующим их религиозным исканиям. Проблему смерти Розанов решает так: было два человека, а родилось у них восемь детей, двое умирает, а в восьми торжествует и умножается жизнь.

...Я даже осмеливаюсь думать, что между миром и семьей, во имя которой прежде всего Розанов восстал на Христа, существует [глубокая неистребимая] противоположность... [Между миром и семьей существует гораздо больший антагонизм, чем между миром и Христом. Достаточно уже доказано и показано, что ничто так не мешает вселенскому ощущению мировой жизни и мировых задач истории, как крепость родовой семьи. И не только между семьей и миром существует противоположность, противоположность существует между семьей и любовью, в семье слишком часто хоронится любовь.]

Всякий закрепленный, замкнутый быт противен творчеству, в вековом находится антагонизме со вселенной и вселенским. А Розанов хочет нам выдать семью и быт за вселенную, за великий мир Божий. Враждебность родового быта и родовой семьи вселенским творческим порывам не требует особых доказательств, это факт почти очевидный.

...Вопрос о происхождении и сущности зла для Розанова неразрешим и даже непонятен. Пантеизм всегда однобок, не ощущает мирового трагизма, в нем заключена лишь часть истины. Если мир так хорош и божествен, если в нем самом есть имманентное оправдание, если не нужен никакой трансцендентный исход из мировой истории, то непостижимо, откуда явилось зло этого мира и ужас здешней жизни. Для Розанова зло есть какое-то недоразумение, случай, роковая ошибка истории, вступившей на ложный путь. Откуда явился Христос, откуда власть Его темного, по Розанову, Лика? Почему религия смерти имеет такую гипнотическую власть над человеческими сердцами? Почему смерть косит мировую жизнь? Розанов не мог бы ответить ни на один из этих вопросов. Он прячется от зла в радости семейной жизни, в сладость быта, вареньем хочет подсластить горькую пилюлю жизни... Пол, кричит Розанов, — вот спасение, вот божественное, вот преодоление смерти. Пол хочет Розанов противоставитъ Слову. Но пол отравлен в своей первооснове, пол тлеет и поддерживает тление, пол темен, и лишь Слово может спасти его.

...Хваленый «мир» Розанова есть кладбище, в нем все отравлено трупным ядом. На кладбище хочет Розанов вырастить цветы божественной жизни и утешиться плодородием разлагающихся трупов. Розанов обоготворяет биологический факт рождения, но мистическая загадка жизни не вмещается в биологическом рождении во времени, она связана с тайной смерти.

...Я задам Розанову один вопрос, от которого все зависит. Воскрес ли Христос, и что станется с его дилеммой, — мир или Христос, — если Христос воскрес? Поверив в реальность воскресения, будет ли он настаивать на том, что религия Христа есть религия смерти?

Из статьи Н. А. Бердяева «О „вечно бабьем“ в русской душе»:

...Розанов сейчас — первый русский стилист, писатель с настоящими проблесками гениальности. Есть у Розанова особенная, таинственная жизнь слов, магия словосочетаний, притягивающая чувственность слов. У него нет слов отвлеченных, мертвых, книжных. Все слова — живые, биологические, полнокровные. Чтение Розанова — чувственное наслаждение. Трудно передать своими словами мысли Розанова. Да у него и нет никаких мыслей. Всё заключено в органической жизни слов и от них не может быть оторвано. Слова у него не символы мысли, а плоть и кровь. Розанов — необыкновенный художник слова, но в том, что он пишет, нет аполлонического претворения и оформления. В ослепительной жизни слов он дает сырье своей души, без всякого выбора, без всякой обработки. И делает он это с даром единственным и неповторимым. Он презирает всякие «идеи», всякий логос, всякую активность и сопротивляемость духа в отношении к душевному и жизненному процессу. Писательство для него есть биологическое отправление его организма. И он никогда не сопротивляется никаким своим биологическим процессам, он их непосредственно заносит на бумагу, переводит на бумагу жизненный ноток. Это делает Розанова совершенно исключительным, небывалым явлением, к которому трудно подойти с обычными критериями. Гениальная физиология розановских писаний поражает своей безыдейностью, беспринципностью, равнодушием к добру и злу, неверностью, полным отсутствием нравственного характера и духовного упора. Все, что писал Розанов, писатель богатого дара и большого жизненного значения, есть огромный биологический поток, к которому невозможно приставать с какими-нибудь критериями и оценками.

Розанов — это какая-то первородная биология, переживаемая как мистика. Розанов не боится противоречий, потому что противоречий не боится биология, их боится лишь логика.

...Розанова любят потому, что так устали от отвлеченности, книжности, оторванности. В его книгах как бы чувствуют больше жизни. И готовы простить Розанову его чудовищный цинизм, его писательскую низость, его неправду и предательство. Православные христиане, самые нетерпимые и отлучающие, простили Розанову все, забыли, что он много лет хулил Христа, кощунствовал и внушал отвращение к христианской святыне, Розанов все-таки свой человек, близкий биологически, родственник, дядюшка, вечно упоенный православным бытом. Он, в сущности, всегда любил православие без Христа и всегда оставался верен такому языческому православию, которое ведь много милее и ближе, чем суровый и трагический дух Христов. В Розанове так много характерно-русского, истинно-русского. Он — гениальный выразитель какой-то стороны русской природы, русской стихии. Он возможен только в России. Он зародился в воображении Достоевского и даже превзошел своим неправдоподобием все, что представлялось этому гениальному воображению.

... В самых недрах русского характера обнаруживается вечно-бабье, не вечно-женственное, а вечно-бабье. Розанов — гениальная русская баба, мистическая баба. И это «бабье» чувствуется и в самой России.

О. Павел Флоренский: Василий Васильевич есть такой шарик, который можете придавливать — он выскользнет, но который не войдет в состав целого мира: он сам по себе, per se est, или по крайней мере, potatat se per se esse (мог бы быть сам по себе). Это стихия хаоса, мятущаяся, вечно-мятущаяся, не признающая никакой себе грани, — хаоса не понявшего и не умеющего понять своей конечности, своей условности, своей жалкости вне Бога.

А. Ф. Лосев. Из бесед и воспоминаний. <...> Если бы я не был так стар, и не было бы у меня столько обязанностей по античности, то Розанов — это один из тех писателей, которыми я действительно мог бы заняться, навалять книжонку, чтобы обрисовать его не в том тривиальном виде, как это нередко делается, а по-иному.

Розанов — человек, который все понимает и ни во что не верит. Мне рассказывали: однажды был крестный ход в память преподобного Сергия или какой-то другой праздник, был ход вокруг лавры. И в этом крестном ходе участвовал Розанов. Тоже шел без шапки, все как положено. Тут духовенство, пение, и он идет. С ним рядом шел мой знакомый и потом мне сам рассказывал: «Розанов ко мне обращается и говорит: А я ведь во Христа-то не верю! Я-то в Христа не верю!!» Вот такое отношение к религии, к философии, ко всему на свете, отношение такое воспринимательское, ощутительное. Есть этот ощущаемый им факт на самом деле или нет, его это не интересует, истинен этот факт или неистинен, его совершенно не интересует, а вот ощущение, и вообще переживание этого факта, его интересуют. Это действительно такой классический декаданс. Все знать до глубины и ни во что не верить. Ведь он, например, об иудаизме очень глубокие мысли высказывал, о православии тоже очень глубокие мысли высказывал, очень интересные, и когда было открытие мощей Серафима Саровского, он туда ездил, а потом в своих записях писал (цитирую по памяти): «Да, конечно, все это тут интересно, глубоко, но когда я после этого открытия поехал домой, я подумал: Э!.. Ну ее совсем, эту мистику. Поеду-ка я лучше ко щам да к жене. Какие щи у меня умеет жена готовить! Вот это действительно! Вот это щи!» <...>

Из статьи Б. Парамонова «Американец Розанов»: Непрерывный ток розановского «либидо», исходивший от него на все без исключения предметы — вплоть до неодушевленных, — делал Розанова писателем абсолютно «беспринципным». В русской высокоидейной журналистике начала века это было смертным грехом. <...> В другой раз выяснилось, что Розанов, публикуясь под своим именем в консервативной газете, под псевдонимом печатается в либеральной. Скандал вышел страшный, Розанова предлагали отлучить от литературы (не забудем, что в России литература, даже самая сомнительная журналистика, издавна считалась чем-то вроде церкви). На это Розанов отвечал, что он пишет не на гербовой бумаге и мнениям своим силы закона не придает, поэтому и волен говорить сегодня одно, а завтра другое. Дело не в том, что Розанов менял свои взгляды и убеждения — как это не раз делал нападавший на него Струве, — дело в том, что он их просто не имел и не считал это преступлением, даже недостатком, скорее, напротив, достоинством. В самом деле, что плохого, если человек способен одновременно вжиться в психологию русского монархизма — и дать сочувственный портрет Троцкого в 1905 году? Он писал об этом так:

«Явно, что когда лично и персонально все партии сольются «в одной душе» — не для чего им и быть как партиям, в противолежании и в споре. Партии исчезнут. А когда исчезнет их сумма — исчезнет и политика, как спор, вражда (...)

Вот и поклонитесь все Розанову за то, что он, так сказать, «расквасив» яйца разных курочек, — гусиное, утиное, воробьиное — кадетское, черносотенное, революционное, — выпустил их «на одну сковородку», чтобы нельзя было больше разобрать „правого“ и „левого“, „черного“ и „белого“ — на том фоне, который по существу своему ложен и противен... И сделал это с восклицанием:

— Со мною Бог.

Никому бы это не удалось. Или удалось бы притворно и неудачно; „удача“ моя заключается в том, что я в самом деле не умею здесь различать „черного“ и „белого“ (...)»

Это розановский вариант плюрализма, когда многообразие мнений не разверстано по головам («ум хорошо, два лучше»), а сосредоточивается в одной голове. Розанов — это как бы русский парламент, состоящий из единственного, но весьма разностороннего и говорливого депутата. А однажды Розанов написал статью, сравнивающую английский парламент с русской баней, — и отдал полное предпочтение последней. Бердяев говорил, что Розанов переживает физиологию как мистику, что чтение Розанова противопоказано всякому закалу души, что Розанов — это папаша Карамазов, сделавшийся литератором...

Из «Розановские сентенции из записной книжки 1969–70 годов» В. Ерофеева:

Розанов: Девушки! Вы посланы в мир животом, а не головою.

Розанов: Изобретение книгопечатания сделало любовь невозможной.

Розанов: Я не хочу истины. Я хочу покоя.

Опять Розанов о хр[истианст]ве и поле: Есть какая-то несовмещаемость между хр[истианст]вом и разверстыми ложеснами.

Розанов: Подняв новорожденного на руки, молодая мать может сказать: Вот мой пророческий глагол.

Розанов: Женщина без детей грешница. Это канон Розанова для всей России.

Розанов: Грусть моя вечная гостья. Она приходит вечером, в сумерки... Я думаю, она к человеку подошла в тот вечерний час, когда Адам вкусил и был изгнан из рая.

Розанов: Мы хорошо знаем только себя. О всем прочем только догадываемся. Осложнить вдохновение хитростью вот Византия.

Розанов: Нужно, чтобы о ком-нибудь болело сердце.

Розанов: Будем целовать друг друга, пока текут дни. Слишком быстротечны они, будем целовать друг друга.

Розанов: Боль мира победила радость мира вот христианство.

Розанов: perfectum кабак, praesens кабак, futurum кабак.

Розанов: Будь верен в любви: остальных заповедей можешь и не исполнять.

О себе. Мое отношение к миру — нежность и грусть. А в печати окончат[ельно] утвердилась мысль, что я Передонов или Смердяков. Merci. Не понимаю, почему меня так ненавидят в лит[ерату]ре. Сам себе я кажусь очень милым человеком.

О христианстве. Необыкновенная сила церкви зависит (м[ежду] прочим) от того, что прибегают к ней люди в самые лучшие моменты своей души и жизни: страшные, патетически страдальческие, горестные. Тут человек совсем другой, чем всю жизнь, и лучший. Как же этому месту, куда всё снесено, не сделаться было наилучшим и наимогущественнейшим.

О Христе и евреях. Есть какая-то ненависть между Ним и еврейством. И понимаешь ноуменальное, а не феноменальное распни Его.

О революции. Революция имеет два измерения — длину и ширину, но не имеет [?] глубины. В революции нет [нрзб] И не будет. [нрзб] царственное чувство.

Еще о евреях. Почти не встречается еврей, кот[орый] не обладал бы каким-нибудь талантом. Но не ищите среди них гения. Спиноза, которым они все хвалятся, был подражателем Декарта. Около Канта, Декарта и Лейбница все евреи-мыслители какие-то часовщики-починщики. Около сверкания Шекспира что такое евреи-писатели от Гейне до Айзмана? В самой свободе их никогда не явится великолепия Бакунина. Ширь и удаль и еврей: несовместимы. Они все ходят на цыпочках перед Богом.

О Гоголе. Никогда более страшного человека, подобия человеческого... не приходило в нашу землю.

О Суворине. В глазах, в движениях головы то доброе и ласковое, то талантливое, что и видел в нем [нрзб] лет. В нем были вероятно недостатки: но в нем не было неталантливости ни в чем, даже в повороте шеи.

О Толстом. Когда наша простая Русь полюбила его простою и светлою любовью за Войну и мир, он сказал: Мало. Хочу быть Буддой и Шопенгауэром. Но вместо Будды и Шопенгауэра получилось только 42 карточки, где он снят en face, в профиль, и [нрзб], сидя, стоя, лежа, в рубахе, кафтане и еще в чем-то, за плугом и верхом, в тапочках, шляпе и просто так...

О христианстве. Дальнейший отказ хр[истианст]ва от пола будет иметь последствием увеличение триумфов еврейства. Вот, отчего так [нрзб] время я начал проповедывать[нрзб] хр[истианст]во должно хотя бы отчасти стать фаллическим.

О Гоголе. Памятники не удаются у русских (Гоголю и т. д.), потому что единственный нормальный памятник — часовня, и в ней неугасимая лампада по рабе Божием Николае.

О своем творчестве. Какого влияния я хочу? Чтобы моё влияние было в расширении души человеческой, чтобы душа была нежнее, чтобы у нее было больше ухо, больше ноздри. И больше в сущности ничего не хочу. [3 строчки нрзб] человеку, как не [нрзб] в поле.

De ratione. Конечно, я ценил ум, без него скучно, с умом интересно, это само собою. Но почему-то не привлекает и не восхищает. Бог душа мира, а не мировой разум.

О попах. Попы медное войско около Христа. От ЕГО слез и страданий ни капли в НИХ. Отроду я не видал ни одного заплакавшего попа. Всё некогда, всё должность и служба. И между прочим, ни в ком я не видал такого равнодушного отношения к смерти, как у попов. Эта метафизика нам нипочем.

Из книги В. Зеньковского «История русской философии»: Характеристика идейного содержания творчества Розанова до крайности затрудняется тем, что он был типичным журналистом. Хотя у него было достаточно цельное мировоззрение, хотя в его многообразном творчестве есть определенное единство, но самая манера письма Розанова очень затрудняет раскрытие этого внутреннего единства... Розанов... ради правды мира отвергает христианство за его «неспособность», как он думает, принять в себя эту правду мира. Леонтьев и Розанов — антиподы в этом пункте, но и страшно близки в нем друг к другу. Любопытно, что того и другого нередко характеризовали, как «русского Ницше», — и действительно у обоих есть черты, сближающие их (хотя в разных моментах) с Ницше...

Розанов имел громадное влияние на Д. С. Мережковского (в его религиозно-философских исканиях), отчасти — Н. А. Бердяева (в его антропологии), отчасти — на о. П. Флоренского (с которым он сблизился задолго до переезда в Сергиевский Посад, где жил Флоренский, как профессор Московской Духовной Академии). Но, кроме друзей, Розанов имел много литературных врагов, — отчасти благодаря особой его манере письма, приводившей многих в чрезвычайное возмущение, отчасти благодаря нередко проявлявшейся у него беспринципности.

...Духовная эволюция Розанова была очень сложна. Начав со своеобразного рационализма (с отзвуками трансцендентализма), легшего в основание его первого философского труда «О понимании», Розанов довольно скоро стал отходить от него, хотя отдельные следы былого рационализма оставались у него до конца дней. Но с самого начала (то есть уже в книге «О понимании») Розанов проявил себя как религиозный мыслитель. Таким он оставался и всю жизнь, и вся его духовная эволюция совершалась, так сказать, внутри его религиозного сознания. В первой фазе Розанов всецело принадлежал Православию, — в свете его оценивал темы культуры вообще, в частности проблему Запада. Наиболее ярким памятником этого периода является книга его, посвященная «Легенде о Великом Инквизиторе», а также его статьи в сборниках: «В мире неясного и нерешенного», «Религия и культура» и т. д. Однако, уже и в это время у Розанова попадаются мысли, говорящие о сомнениях, которые вспыхивают в его душе. С одной стороны, Розанов резко противопоставляет христианский Запад Востоку: западное христианство ему представляется «далеким от мира», «антимиром». В Православии «все светлее и радостнее», — поэтому дух Церкви «на Западе еще библейский, на Востоке — уже евангельский». В свете Православия христианство представляется Розанову, как «полная веселость, удивительная легкость духа — никакого уныния, ничего тяжелого», — и несколько дальше тут же он пишет: «нельзя достаточно настаивать на том, что христианство есть радость — и только радость и всегда радость». Но в эти же годы он пишет замечательную статью «Номинализм в христианстве», где он остро говорит о всем христианстве, что оно «превратилось в доктрину», — что «номинализм», риторика — не случайное явление в христианстве, что «это именно и есть христианство, как оно выразилось в истории». Тут же читаем: «христианство прямо еще не начато, его нет вовсе, и мы поклоняемся ему, как легенде». «Вся мука, вся задача на земле религии — стать реальной, осуществиться», — читаем здесь, — и в этих словах, в этой защите христианского реализма заключается как раз движущая сила в диалектике религиозных исканий Розанова.

...На пороге второго периода в его творчестве — Розанов уже объят сомнениями относительно «исторического» христианства, которое он противопоставляет подлинному и истинному христианству... Так или иначе, Розанов начинает скептически относиться к «историческому» христианству, — и вот какие новые богословские идеи приходят ему в голову. «Религии Голгофы» он впервые здесь противопоставляет «религию Вифлеема», которая заключает в себе «христианство же, но выраженное столь жизненно-сладостно, что около Голгофы, аскетической его фазы, оно представляется как бы новой религией».

Здесь мы уже совсем вступаем во второй период в творчестве Розанова, в котором Голгофа противопоставляется Вифлеему. Розанов становится критиком «исторического» христианства во имя «Вифлеема», и проблема семьи ставится в центре его богословских и философских размышлений. Он еще не отходит от Церкви, он вое еще «около церковных стен» (как назвал он двухтомный сборник своих статей), но в «споре» христианства и культуры у него постепенно христианство тускнеет, теряет «жизненно-сладостную» силу и постепенно отходит в сторону, чтобы уступить место «религии Отца», — «Ветхому Завету»... Уже здесь идет речь о «великом недоразумении, которое в судьбах христианства образовалось около момента Голгофы», — ибо «из подражания Христу и именно в моменте Голгофы образовалось неутомимое искание страданий». Через это «весь акт искупления прошел мимо человека и рухнул в бездну, в пустоту, — никого и ничего не спасая»... Уподобиться мощам, перестать вовсе жить, двигаться, дышать — есть общий и великий идеал Церкви».

...Критика Церкви перешла в борьбу с Церковью, когда размышления Розанова сосредоточились на проблеме семьи... Чтобы понять эту внутреннюю диалектику в Розанове и оценить всю значительность его идей, необходимо углубиться в изучение того, что мыслил Розанов о человеке. В его антропологии ключ ко всей его идейной и духовной эволюции.

...Исходная интуиция Розанова в его исканиях и построениях в области антропологии есть вера в «естество» человека и нежная любовь к нему. Розанов вообще любил «естество», природу... «Природа — друг, но не съедобное», — с сарказмом говорит Розанов. — <...> «есть действительно некоторое тайное основание принять весь мир, универс за мистико-материнскую утробу, в которой рождаемся мы, родилось наше солнце и от него земля»... «Мир создан не только рационально, — пишет в другом месте Розанов, — но и священно, — столько же по Аристотелю, сколько и по Библии... Весь мир согревается и связывается любовью».

Из всего этого «чувства природы», очень глубокого у Розанова, питались разные его размышления. «...Всякая метафизика есть углубление познания природы». Это есть космоцентризм...

Вся антропология Розанова... ориентирована космоцентрически...У него исключительно велико чувство личности (в человеке), но это чувство у него окрашено космоцентрически. Вся метафизика человека сосредоточена для Розанова в тайне пола, — но это абсолютно далеко от пансексуализма Фрейда, ибо все в тайне пола очеловечено у Розанова. Мы еще будем иметь случай коснуться замечательной его формулы: «то, что человек потерял в мироздании, {то} он находит в истории». Для нас сейчас существенно в этой формуле указание на то, что человек «теряет» в мироздании, — но он не теряется в нем, — он «включен» в порядок природы, и точка этой включенности и есть пол, как тайна рождения новой жизни. Именно эта «творящая» функция пола нужна и дорога Розанову; ведь пол, по Розанову, «и есть наша душа». Оттого Розанов даже утверждает, что человек вообще есть «трансформация пола», — но это совсем не есть какой-то антропологический «материализм», а как раз наоборот. «Нет крупинки в нас, ногтя, волоса, капли крови, — пишет тут же Розанов, — которые не имели бы в себе духовного начала». Появление личности есть огромное событие в жизни космоса, ибо во всяком «я» мы находим обособление, противоборство всему, что не есть «я».

Понимая пол, как ту сферу в человеке, где он таинственно связан со всей природой, то есть понимая его метафизически, Розанов считает все «остальное» в человеке, как выражение и развитие тайны пола. «Пол выходит из границ естества, он — внеестественен и сверхестественен». Если вообще «лишь там, где есть пол, возникает лицо, то в своей глубине пол есть „второе, темное, ноуменальное лицо в человеке“: „здесь пропасть, уходящая в антипод бытия, здесь образ того света“. „Пол в человеке подобен зачарованному лесу, то есть лесу, обставленному чарами; человек бежит от него в ужасе, зачарованный лес остается тайной“.

...„Пол не функция и не орган“, — говорит... Розанов против поверхностного эмпиризма в учении о поле; отношение же к полу, как органу, „есть разрушение человека“. В этих глубоких словах ясно выступает вся человечность этой метафизики; никто не чувствовал так глубоко „священное“ в человеке, как Розанов, именно потому, что он чувствовал священную тайну пола. Его книги напоены любовью к „младенцу“ (особенно замечательно все, что он писал о „незаконорожденных“ детях), — и не случайно то, что последний источник „порчи“ современной цивилизации Розанов видит в том разложении семьи, которое подтачивает эту цивилизацию.

Углубление в проблемы пола у Розанова входит, как в общую рамку, в систему персонализма, — в этом вся значительность его размышлений. Метафизика человека освещена, у него из признания метафизической центральности сферы пола. „Пол не есть вовсе тело, — писал Розанов однажды, — тело клубится около него и из него“... В этой и иных близких формулах Розанов неизмеримо глубже всего того „тайновидения плоти“, которое Мережковский восхвалял в Толстом: никто глубже Розанова не чувствует „тайны“ пола, его связи с трансцендентной сферой („связь пола с Богом большая, чем связь ума с Богом, даже чем связь совести с Богом“).

Вдумываясь в то, как складывается судьба семьи в развитии христианской истории, Розанов сначала был склонен, обвинять Церковь, вообще „историческое христианство“ в одностороннем уклоне в сторону аскетического „гнушения“ миром. Но постепенно его взгляд меняется, — он уже начинает переносить свои сомнения на самую сущность христианства. „Христианство давно перестало быть бродилом, дрожжами“, оно „установилось“. Оттого „вокруг нас зрелище обледенелой в сущности христианской цивилизации..., где все номинально“. Источник этого, по новому сознанию Розанова, в том, что „из текста Евангелия естественно вытекает только монастырь“. „У Церкви нет чувства детей“, — в другом месте утверждает Розанов. Высшей точки эти сомнения его достигли в его нашумевшей статье об „Иисусе Сладчайшем“ (в сборнике „Темный лик христианства“). Здесь Розанов утверждает, что „во Христе мир прогорк“. У Розанова начался период христоборчества, решительного поворота к Ветхому Завету (религии Отца). Теперь оказывается, что он „от роду не любил читать Евангелия, — а Ветхим Заветом не мог насытиться“, что „иночество составляет метафизику христианства“. Христианство он теперь называет „христотеизмом“, в котором только одна треть правды теизма». Особенной силы и острой выразительности христоборчество Розанова достигает в его предсмертном произведении «Апокалипсис нашего времени». Это — очень жуткая вещь с очень острыми, страшными формулами. «Христос невыносимо отягчил человеческую жизнь», Христос — «таинственная Тень, наведшая отощание на все злаки»; христианство «бессильно устроить жизнь человеческую» со своей «узенькой правдой Евангелия». Есть здесь и такие слова: «зло пришествия Христа...».

Христианство — «истинно, но не мочно», — написал однажды Розанов, — и историческое «бессилие» Церкви, тот факт, что она не овладела историческим процессом, не смогла внести в него свой свет, чтобы во всем преобразить его, — все это для Розанова есть «грех» Церкви. И тут перед нами выступает никогда до конца не выявленная его историософская концепция. Мы уже приводили очень глубокую его мысль, что «все, что потерял человек в мироздании, он находит в истории». Однако, это совсем не возвеличивает человека, как делателя истории: царственное значение, утерянное человеком в космосе, но вновь обретенное в истории, совсем не создается человеком. «Человек не делает историю, — читаем в той же книге, откуда взята только что приведенная цитата: — он в ней живет, блуждает, без всякого ведения, для чего, к чему». Это больше, чем агностицизм, — это уже историософский мистицизм, часто близкий к историософскому алогизму Герцена или имперсонализму в истории философии у Л. Толстого. В той же книге в одном месте Розанов говорит о «неверных волнах истории», движение которых разбивается о монастырь, — но в личном сознании человека власть истории гораздо больше, чем это нам кажется. «Быть обманываемым в истории есть постоянный удел человека на земле. Можно сказать, надежды внушаемы человеку для того, чтобы, манясь ими, он совершал некоторые дела, которые необходимы — для приведения его в состояние, ничего общего с этими надеждами не имеющее, но очень гармоничное, ясно необходимое в общем строе всемирной истории». Единственное «место», в котором человек может проявить личное творчество, есть семья, рождение детей, — и Розанов, как мы уже видели, всячески стремится раскрыть священное значение семьи, рождения детей. Розанов постоянно утверждает мистическую глубину, присущую семье, ее сверхэмпирическую природу («семью нельзя рационально построить», «семья есть институт существенно иррациональный, мистический»).

Мы подходим к чисто-философским предпосылкам, на которые опирается Розанов. Все его мировоззрение, слагавшееся у него по поводу «случайных» тем, с которыми его связывал долг журналиста, при исключительной «правдивости» (часто переходившей границы «приличия»), оставалось верным той изначальной интуиции, которая легла в основу еще первой его книги «О понимании». Насквозь пронизанная рационализмом, уверенностью в «рациональной предустановленности» бытия, она в то же время представляет очень своеобразную мистическую интерпретацию рационализма. Бытие разумно, и его разумность открывается в нашем разуме, — все познаваемое заключено в понимании, содержится в его формах, но еще закрыто. Эта «параллельность» бытия и нашего разума как-то, по собственному признанию Розанова, предстала ему как раз в видении и определила самый замысел его книги «О понимании». Как из семени развивается растение, так из глубин ума развивается все знание, — и этот образ «семени», легший в основу первой книги, навсегда остался основным для Розанова. В одной из статей он писал: «всякое ощущение беспросветно, темно для человека, непроницаемо в своем смысле, пока оно не будет возведено к смыслу чего-то, уже ранее присутствовавшего в душе». «Мы должны, — пишет тут же Розанов в линиях трансцендентализма, — понимать явления внешней природы, как только повторения процессов и состояний своего первичного сознания»...

Библиография

Болдырев Н. Ф. Семя Озириса или Василий Розанов как последний ветхозаветный пророк. Екатеринбург, 2001

Василий Розанов. Pro et contra: Личность и творчество Василия Розанова в оценке русских мыслителей и исследователей/Сост. В. А. Фатеев: В 2 т. СПб., 1995

Гиппиус З. Н. Живые лица. Тбилиси, 1991

Голлербах Э. Л. В. В. Розанов: Жизнь и творчество. М., 1991

Ерофеев Вен. Василий Розанов глазами эксцентрика//Зеркала: Альманах. М., 1989

Курганов Е., Мондри Г. Розанов и евреи. СПб., 2000

Николюкин А. Н. Голгофа Василия Розанова. М., 1998

Синявский А. «Опавшие листья» Василия Васильевича Розанова. М., 1999

Сукач В. Г. Жизнь В. В. Розанова как она есть//Москва. 1990. № 10–11; 1991. № 1–4, № 7–8

Фатеев В. А. С русской бездной в душе: Жизнеописание В. В. Розанова. СПб., 2002

Шкловский В. Б. Розанов. Пг., 1922

Тема № 312

Эфир 30.10.2003

Хронометраж 40:08
НТВwww.ntv.ru
 
© ОАО «Телекомпания НТВ». Все права защищены.
Создание сайта «НТВ-Дизайн».


Сайт управляется системой uCoz